Вячеслав кошелев великий новгород. Лесная

и кошки отмечают свой Международный день, правда, они об этом не догадываются. Не каждое животное удостоено такой чести, а эта Божья тварь обросла такими мифами и легендами, стала героем стольких сказок, стихов, песен и картин, что было бы странным, если бы этого не произошло.

Они приходят к нам, когда
У нас в глазах не видно боли.
Но боль пришла - их нету боле:
В кошачьем сердце нет стыда!
Смешно, не правда ли, поэт,
Их обучать домашней роли.
Они бегут от рабской доли.
В кошачьем сердце рабства нет!
Как ни мани, как ни зови,
Как ни балуй в уютной холе,
Единый миг - они на воле:
В кошачьем сердце нет любви!
(Марина Цветаева)

Вряд ли какое другое животное может по популярности конкурировать с котами и кошками, разве что собака. Но про собак я ничего не знаю, потому что никогда в моем доме их не было, а вот с мурлыками дружу всю жизнь. В своем блоге я уже размещала пост о зарубежных писателях, больших любителях котов и кошек , но в русской культуре таких любителей ничуть не меньше.

Сразу вспоминаются ученый кот Пушкина и кот Бегемот Булгакова. И это только самые популярные, те, кто, как говорится, на слуху и на виду. В отличие от запада, где в средние века наличие кошки в доме было верным признаком принадлежности хозяйки к ведьмам, в России котов и кошек считают животным христианским.

Не ворчи, мой кот-мурлыка,
В неподвижном полусне:
Без тебя темно и дико
В нашей стороне;
Без тебя все та же печка,
Те же окна, как вчера,
Те же двери, та же свечка,
И опять хандра...
(Афанасий Фет)

Согласно преданиям первую кошку завезла в Россию жена князя Владимира Анна, византийская царевна и, в отличие от собак, на которых лежит «библейское проклятье», кошкам разрешается жить при монастырях, церквях, храмах и даже можно входить с ними в алтарь.

В старых монастырских воротах можно увидеть специальные отверстия, через которые кошка входила и выходила, гуляя там, где вздумается. Много поездив в свое время по монастырям, видела не просто единицы котов и кошек, но целые колонии таких обитателей, которых кормили насельники монастырей. Есть даже один забавный случай, случившийся однажды с Патриархом Алексием I. О нем вспоминает протоирей Сергий (Правдолюбов):

"В какой–то большой праздник отворяются Царские врата, а откуда–то сбоку вдруг выходит красивый откормленный кот, хвост трубой, и медленно и торжественно шествует впереди Патриарха на литию. Кота отловили, привели к Святейшему, посадили на стул, и Святейший совершенно серьезно обратился к коту: «Кот, а кот! Что же ты Устава не знаешь?! Разве можно выходить на литию впереди Патриарха? Ты должен выходить позади всех, после протоиереев и иереев. Чтобы этого больше не повторялось». Все вокруг смеялись, но так и не поняли, усвоил кот урок литургики или нет».

В русской живописи коты и кошки чаще всего - олицетворение тепла и достатка, уюта и благополучия. У Бориса Кустодиева, например, творившего миф о русской жизни, почти всегда они присутствуют рядом с дородной купчихой, в теплом купеческом доме, в трактире и в чайной лавке. Большим любителем кошек были Елена Благинина, Новелла Матвеева, Иосиф Бродский, не только сочинявший о них стихи, но и рисовавший их.

Наши щёчки волосаты.
Наши спинки полосаты,
словно нотные листы.
Лапки - чудо красоты!
Красоты мы необычной,
выгнут хвост, как ключ скрипичный.
Мы в пыли его влачим
и в молчании - звучим.
(Иосиф Бродский)

Смотри!
Полосатая кошка
На тумбе сидит, как матрёшка!
Но спрыгнет – и ходит, как щука,
Рассердится – прямо гадюка!
Свернётся – покажется шапкой,
Растянется – выглядит тряпкой…
Похожа на всех понемножку.
А изредка – даже… на кошку!
Вероятно, труднее всего
Превратиться в себя самого.
(Новелла Матвеева)

Но у Гоголя, сумеречного мистика, кошка – олицетворение зла и смерти, почти как у Босха, который даже в раю изобразил это коварное животное, символ дьявольской силы, изначально присутствующей, по мнению художника, в человеке и мире. В русской живописи к художникам-кошатникам можно отнести Павла Федотова, у которого коты и кошки присутствуют почти в каждой картине, придавая им дополнительный смысл.

Ну, и напоследок стихи о котах и кошках любимых обэриутов, больших чудаков, подаривших детям неповторимые шедевры.

Однажды по дорожке
Однажды по дорожке
Я шёл к себе домой.
Смотрю и вижу: кошки
Сидят ко мне спиной.
Я крикнул: Эй, вы, кошки!
Пойдёмте-ка со мной,
Пойдёмте по дорожке,
Пойдёмте-ка домой.
Скорей пойдёмте, кошки,
Из лука и картошки
Устрою винегрет.
-Ах, нет! - сказали кошки.
Останемся мы тут! -
Уселись на дорожке
И дальше не идут.
(Даниил Хармс)

Села кошка на окошко,
Замурлыкала во сне.
- Что тебе приснилось, кошка?
Расскажи скорее мне.
И сказала кошка: - Тише,
Тише, тише говори...
Мне во сне приснились мыши,
Не одна, а целых три!
(Александр Введенский)

Вячеслав КОШЕЛЕВ
Великий Новгород

Хандра

Хандра как литературоведческий термин?! А почему бы и нет! Разве мало мы встретим в русской литературе случаев осмысления хандры, причём самого разного осмысления!

В начале 1839 года Афанасий Фет, студент первого курса словесного отделения Московского университета, по желанию отца переселился из пансиона М.П. Погодина в дом на Малой Полянке - к своему приятелю, тоже студенту, Аполлону Григорьеву. Дом этот, внешне тихий и опрятный, а внутренне пропитанный “закоренелым догматизмом”, и семья Григорьевых, состоящая, кроме восторженного Аполлона, из отца, добродушного, малообразованного чиновника, и истеричной матери (бывшей крепостной), стали для поэта “истинной колыбелью его умственного творчества”. В течение шести лет поэт жил бок о бок с Аполлоном, “на соседних антресолях”, в мезонине этого старого московского дома. Неслучайно, что этому дому и его обитателям он посвятил немало страниц своих воспоминаний.

Подчас молодых приятелей несколько утомлял, угнетал и смущал дух старомосковского консерватизма, витавший над их обиталищем. Некоторым спасением от неизбежной тоски и печали становились стихи, к которым оба были неравнодушны.

“Бывали случаи, - вспоминает Фет, - когда моё вдохновение воплощало переживаемую нами сообща тоскливую пустоту жизни. Сидя за одним столом в течение долгих зимних вечеров, мы научились понимать друг друга на полуслове, причём отрывочные слова, лишённые всякого значения для постороннего, приносили нам с собою целую картину и связанное с ними знакомое ощущение.

Помилуй, братец, - восклицал Аполлон, - чего стоит эта печка, этот стол с нагоревшей свечою, эти замёрзлые окна! Ведь это от тоски пропасть надо!

И вот появилось моё стихотворение “Не ворчи, мой кот-мурлыка...”... долго приводившее Григорьева в восторг. Чуток он был на это, как эолова арфа.

Помню, в какое восхищение приводило его маленькое стихотворение “Кот поёт, глаза прищуря...”, над которым он только восклицал: “Боже мой, какой счастливец этот кот и какой несчастный мальчик!””

В этом мемуарном сообщении настораживают, по крайней мере, три “странности”. Во-первых, здесь как-то уж очень “сбита” хронология. Кажется, что оно приурочено к зиме 1839 года - времени поселения Фета у Григорьевых. О событиях более поздних - переводе на второй курс, “лете в Новосёлках”, любви к “Елене Б.” и получении от неё трёхсот рублей для издания “Лирического пантеона” - поэт рассказывает на последующих страницах (а его “Ранние годы...” выстроены в хронологической последовательности описываемых событий). Кроме того, следом за приведённым эпизодом идёт фрагмент о недолгом увлечении приятелями (“с упоением завывали при чтении”) книжкой стихов В.Г. Бенедиктова, и о сборнике Бенедиктова повествуется как о литературной новости (книгопродавец характеризует его: “Этот почище Пушкина-то будет” ). Сборник стихотворений Бенедиктова действительно вышел в свет ещё при жизни Пушкина - в 1835 году. В 1836-м появилось его второе издание, а в 1838-м вышла вторая книга стихов... Вместе с тем ни одно из стихотворений, цитированных Фетом, не появилось в “Лирическом пантеоне” (1840) - кажется, именно потому, что к 1840 году они ещё не были написаны... Второе из названных стихов было впервые напечатано в 1842 году в “Москвитянине”; первое - только в “Стихотворениях” 1850 года. Когда же могла происходить описанная Фетом беседа о его стихотворениях?

Во-вторых, первое из указанных Фетом стихотворений появилось в сборнике 1850 года в составе небольшого лирического цикла, имевшего заглавие “Хандра”. В составе цикла - три стихотворения; “Не ворчи, мой кот-мурлыка...” - второе (первое - “Непогода - осень - куришь...”, третье - “Друг мой! я сегодня болен...”). Потом Фет (а может быть, Тургенев, редактировавший Фета) ликвидировал этот цикл. В позднейшем авторском собрании стихотворений первое из трёх стихотворений цикла попало (в изменённом виде) в раздел “Осень”, второе (наполовину сокращённое) - в раздел “Разные стихотворения”, третье вообще не было включено в основное собрание. Чем всё-таки объяснить это “уничтожение” довольно яркого цикла? Может быть, тем, что текст под заглавием “Хандра” появился ещё в “Лирическом пантеоне” - большое стихотворное рассуждение в октавах, начинающееся стихом “Когда на серый, мутный небосклон...”? В этом стихотворении состояние поэтической “хандры” описывалось очень детально и обстоятельно - между тем Фет ни разу после 1840 года и не думал его перепечатывать...

Наконец, в двух стихотворениях, привлёкших, по словам Фета, особенное внимание его приятеля, непременной, образующей деталью поэтики становится кот. Кот - яркое и не свободное от “демонизма” животное русских сказок и поверий: кошкой чаще всего “оборачивается” ведьма; кот с его зелёными, светящимися в темноте глазами в легендах уральских золотоискателей - хранитель заколдованных кладов... Или “кот учёный”, знакомый по “Руслану и Людмиле” Пушкина и зафиксированный во многих фольклорных вариантах: “...и стоит дуб, где ходит кот, вверх идёт - песни поёт, а вниз идёт - сказки сказывает” . В стихах Фета кот (кошка) часто выступает неким образом “предсказания”, “предзнания”:

Мама! глянь-ка из окошка -
Знать, вчера недаром кошка
Умывала нос...

И действительно “недаром” - связанная с кошкой примета сбылась...

Это, впрочем, из позднего стихотворения (датировано 9 декабря 1887 года) - в текстах 1840-х годов кот выступает ещё и как яркая примета деревенской “домашности”, символизирующий некую “усадебную” идиллию. Внутри этой идиллии, наряду с “самоваром”, “фарфоровыми чашками”, “чепцом и очками” старушки и “любопытными глазками” усадебной красавицы, поэт неизменно замечает

На столике близко к окошку
Корзину с узорным чулком,
И по полу резвую кошку
В прыжках за проворным клубком...
(“Деревня”, 1842)

Нечто подобное встречалось в представлениях Пушкина: кот у него тоже выглядит “домашним” предсказателем:

Жеманный кот, на печке сидя,
Мурлыча, лапкой рыльцо мыл:
То несомненный знак ей был,
Что едут гости.

Среди пушкинских рисунков часто встречается кот - тоже символ “домашности”: толстый, породистый, нарисованный сидящим и непременно “сзади”, с опущенным длинным хвостом, - он олицетворяет спокойствие и своеобразное величие. Этим спокойствием и внушительностью кот пушкинских рисунков часто противопоставляется человеку (как в известной карикатуре на Дегильи: кот, сидящий на окне, отвернулся от слишком беспокойного человека, оставшегося без штанов...) . Он ещё, между прочим, олицетворяет и особенную “свободу” животного, которому, в отличие от человека, не нужны “штаны”, чтобы пойти куда угодно.

В таком представлении отразилась и ещё одна особенность кошки, которая “гуляет сама по себе” и в этом смысле оказывается специфическим образом свободного хотения, не привязанного ни к каким запретам. Эту черту фетовского кота подметил, судя по приведённому фрагменту воспоминаний, ещё Ап.Григорьев в стихотворении “Кот поёт, глаза прищуря...” (1842):

Кот поёт, глаза прищуря,
Мальчик дремлет на ковре,
На дворе играет буря,
Ветер свищет на дворе.

“Полно тут тебе валяться,
Спрячь игрушки да вставай!
Подойди ко мне прощаться,
Да и спать себе ступай”.

Мальчик встал. А кот глазами
Поводил и всё поёт;
В окна снег валит клоками,
Буря свищет у ворот.

Григорьев, кажется, слишком остро воспринял поэтическое сопоставление “счастливца кота” и “несчастного мальчика” - именно потому, что сам, как и его приятель, испытал какое-то странное ощущение “несвободы” от условностей человеческого общежития, которое рождало некую внутреннюю изломанность, отстранённое переживание самых естественных вещей. Это восприятие как раз и рождало то ощущение хандры, которое стало ярким предметом поэтических построений раннего Фета. Именно “раннего”: в дальнейшем творчестве Фет пробовал освободиться как раз от этого странного ощущения. И стихотворений, посвящённых ощущению хандры, впредь никогда больше не писал.

П оэтический образ русской хандры восходил к пушкинскому “Онегину”. В.В. Набоков, комментируя пушкинский роман в стихах, настаивал на том, что хандра в “Онегине” - это “образ, заимствованный из книг, но блестяще переосмысленный великим поэтом, для которого жизнь и книги были одно, и помещённый этим поэтом в целом ряду композиционных ситуаций, лирических перевоплощений, гениальных дурачеств, литературных пародий и так далее”, что, соответственно, это чувство нельзя представлять как “социологическое и историческое явление”, сколь-либо показательное для русской жизни .

Слово “хандра”, получившее в русской культуре распространение именно после пушкинского романа, происходит от греческого медицинского термина ипохондрия (hypohondria) и буквально переводится как “болезнь под хрящом” (“под ложечкой”), вызывающая уныние и меланхолию. Примерно то же означает и английское spleen (в буквальном переводе “селезёнка”) - некая “болезнь селезёнки”, вызывающая сходные явления. В пушкинском тексте она представлена весьма своеобразно: “Недуг <...> подобный английскому сплину, короче: русская хандра...” Но почему-то болезнь (“недуг”), обозначенная греческим термином, названа “русской” и, в общем, отделена от “сплина”. В черновой редакции она была охарактеризована как “дурное подражанье Сплину” .

Это показательное различие Набоков объяснял опять-таки чисто литературными причинами. “Хандра (“хондрия”) и сплин (“гипо-”) иллюстрируют наглядное разделение словесного труда между двумя нациями, обе из которых известны своей любовью к скуке: англичане взяли себе первую часть слова, а русские - вторую. Конечно, гипохондрия <...> не является особенной принадлежностью какого-либо места или времени. Сплин в Англии и скука во Франции вошли в моду в середине XVII века, и в течение последующего столетия французские трактирщики умоляли страдающих сплином англичан не сводить счёты с жизнью в их заведениях, а жители швейцарских гор - не бросаться в их пропасти; к столь крайним мерам не приводила повальная, но протекающая значительно легче скука (ennui). <...> К 1820 году скука уже была испытанным штампом характеристики персонажей, и Пушкин мог вволю с ним играть, в двух шагах от пародии, перенося западноевропейские шаблоны на нетронутую русскую почву. Французская литература XVIII и начала XIX века изобилует мятущимися, страдающими от сплина молодыми героями. Это был удобный приём: он не давал герою сидеть на месте. Байрон придал ему новое очарование, подлив в жилы Рене, Адольфа, Обермана и их товарищей по несчастью немного демонической крови” . Далее комментатор приводит десятки примеров из французской и английской литератур, демонстрирующих это внутреннее ощущение “хандры” (сплина, скуки, ennui), столь характерное для персонажей западных романов. Для них “существовало четыре основных лекарства, четыре варианта поведения: 1) ужасно всем надоесть; 2) покончить жизнь самоубийством; 3) вступить в какое-нибудь основательное религиозное общество; 4) тихо смириться” .

Показательно, что для пушкинского Онегина единственным возможным “лекарством” оказывается лишь последнее. Его “тоскующая лень”, возникшая из элементарного физиологического ощущения: “Надоело!” - не пропадает и после резкой перемены образа жизни (Онегин в деревне даже и внешне живёт совсем иначе, чем в Петербурге) и не может быть завершена произвольным уходом из жизни. Указание на онегинскую “странность” снабжено точным эпитетом: неподражательная. То есть не зависящая от “английской моды скучать”, а предполагающая иную, более глубокую поведенческую модель. Для русского героя Онегина, как и для будущих героев Достоевского, важнее всех возможных мучений хандры выполнение некоей нравственной задачи - важнее “мысль разрешить”. То есть собственной жизнью и судьбой определить причины появления, а следовательно, и способы излечения от этой “болезни”... Такова же, собственно, и поэтическая задача Фета.

Впрочем, представленная Фетом “хандра” несколько отличается от чувства, зафиксированного Пушкиным. Предметом его поэтического изображения становится не “глобальное”, а “краткое” чувство, возникающее “по временам” под влиянием погоды или какого-то иного внешнего признака. Чаще всего таким признаком становится дождливая осень.

Когда на серый, мутный небосклон
Осенний ветер нагоняет тучи
И крупный дождь в стекло моих окон
Стучится глухо, в поле вихрь летучий
Гоняет жёлтый лист и разложён
Передо мной в камине огнь трескучий, -
Тогда я сам осенняя пора:
Меня томит несносная хандра...

Так начинается первая фетовская “Хандра” - из “Лирического пантеона”. Стихотворение написано октавами и этим, казалось бы, напоминает пушкинскую “Осень” (“Октябрь уж наступил...”). Но “Осень” была опубликована позднее (в 1841 году) - Фет явно отправляется от какого-то иного литературного источника.

Само ощущение “хандры” как какого-то временного, преходящего состояния отделяет лирическое самовыражение Фета от пушкинского: перед нами не “недуг”, а лишь загадочное, таинственное состояние души, которое поэт стремится “угадать” и “высказать словами”. Экспозиция изображаемого имеет традиционные, устойчивые мотивы: осенний дождь, напоминающий человеческие слёзы (“Он слёз не знает - скучного дождя!”); ветер и даже “вихрь”, срывающий шляпу, и горящий “камин”, олицетворяющий поэтическое чувство:

Ну вот точь-в-точь искусств огонь святой:
Ты ближе - жжёт, отдвинешься - не греет!

Всё это обостряется ощущением одиночества, которое совершенно естественно рождает демонологические видения:

Один, один! Ну, право, сущий ад!
Хотя бы чёрт явился мне в камине:
В нём много есть поэзии....

В ездесущий чёрт в русской демонологии - это некий обобщающий образ нечистой силы, овладевающей человеком тогда, когда тот увлекается чем-то иррациональным, теряет голову. Избавление от “обузы головы” изображается Фетом буквально:

Мне хочется идти таскаться в дождь;
Пусть шляпу вихрь покружит в чистом поле.
Сорвал... унёс... и кружит. Ну так что ж?
Ведь голова осталась. - Поневоле
О голове прикованной вздохнёшь, -
Не царь она, а узник - и не боле!
И думаешь: где взять разрыв-травы,
Чтоб с плеч свалить обузу головы?

Освобождение от “головы” рождает тяготение к “чёрту”, который в данном состоянии желаннее шумного “маскерада”, “смеси одежд и лиц” и даже встречи с “прекрасной Алиной”. “Чёрт” в состоянии “хандры” становится истинным творцом какой-то особенной поэзии:

...Лучше у камина
Засну - и чёрт мне тучу небылиц
Представит...

Существа этой особенной поэзии “небылиц” молодой Фет ещё не может определить, но ощущает, что именно “хандра”, столь тяжёлое во внешнем проявлении чувство, становится её плодотворной почвой. Нечто подобное находим в “усадебной” поэзии пушкинского времени. Так, известный представитель “усадебной поэзии” тверской помещик А.М. Бакунин своё стихотворение “Хандра” начал следующим образом:

Приди, хандра, мой гений мощный,
Восторг изношенной души,
И тьмы чернее полунощной
Плачевную мне песнь внуши!.. 10

Вместо расхожего поэтического желания избавиться от хандры (болезнь!) возникает мотив призывания хандры как благодатной почвы для поэтического творчества. Нечто похожее находим у П.А. Вяземского. В “Северных цветах на 1832 год”, составлявшихся при участии Пушкина, было опубликовано его стихотворение “Хандра”, с неожиданным подзаголовком - “Песня” 11 . Основное содержание этого “гимна” хандре составляет тот же мотив неожиданной “любви” к этому состоянию:

Не хочу и не умею
Я развлечь свою хандру:
Я хандру свою лелею,
Как любви своей сестру.

Странным образом хандра, не переставая ощущаться болезнью, причём болезнью тягостной и неприятной (“Сердца томная забота, // Безымянная печаль!”), приобретает новое качество, оказываясь ближайшей “родственницей” любви, её vice versa: “Поглядишь: хандра всё любит, // А любовь всегда хандрит”. Оба чувства - “дети тайны и смиренья”, “жертвы милого недуга”; оба в равной степени оказываются источниками поэтического вдохновения. И “хандра”, с одной стороны, сулит неприятные, даже болезненные, ощущения, с другой - является необходимой предпосылкой возникновения поэтических образов и потому для поэта остаётся желанной. И даже рождает “гимн”...

Образы, рождённые хандрой, правда, весьма специфичны. В “Северных цветах...” эта песня была напечатана в непосредственном соседстве со стихотворением Вяземского под столь же характерным заглавием “Тоска” 12 . Стихотворение это поэт посвятил своей юной поклоннице В.И. Бухариной и даже написал его как будто от её лица. Юная дева, погрузясь в “тоску”, испытывает неожиданные ощущения:

Обвитая невидимой рукой,
Из духоты существенности шумной
Я рвусь в простор иного бытия
И до земли уж не касаюсь я.

Это “иное бытие” отделяет истинного человека (“жизнь души”) от того, каким этот человек кажется окружающим, от того, “что не наше в нас”. И именно это “иное бытие”, возникающее в состоянии хандры (“тоски”), оказывается истинной жизнью, в которой сон совершенно естественно перепутывается с явью:

В тот час один сдаётся мне живу
И сны одни я вижу наяву.

А сами “сны” оказываются похожи на фетовские “небылицы”, представленные чёртом из камина. На существование этого “чёрта” указывает и сам Вяземский в заключительном стихе: “И предо мной всё та же, та же тень”.

Через тридцать с лишним лет, уже на восьмом десятке, Вяземский вновь вернулся к теме хандры: этому чувству были посвящены два его поздних лирических цикла - “Хандра” (1863) и “Хандра с проблесками” (1876) 13 . Но в этих циклах явился уже “другой” Вяземский, о чём сам престарелый поэт заметил с горечью: “Того, которого вы знали, // Того уж Вяземского нет”.

Поздняя поэтическая хандра Вяземского принципиально отличается от той, которую он некогда воспевал в “песне”. Она связана с медленным, томительным ожиданием желанной смерти: поэт, который “пережил и многое, и многих” и “к прекрасному душой усталой охладел”, оказывается перманентно, хронически погружён в тягостное душевное состояние:

Мне всё прискучилось, приелось, присмотрелось,
В томительной тоске жизнь пошлую влачу;
Отвсюду мне уехать бы хотелось
И никуда приехать не хочу.
Жизнь в тягость, но и смерть в виду - не утешенье.
Задачи приторной сухое разрешенье
И смерть, и смерть не обещает мне
За жизнь - возмездия в загробной стороне...

Лирическое чувство поэта здесь даже глубже “онегинского” - оно не предполагает исхода даже в смерти. И здесь уже нет никакого “инобытия”, никакого “чёрта”, который может призываться для воплощения поэтических грёз...

В лирическом цикле молодого Фета “Хандра”, явившемся в сборнике 1850 года (который он готовил к печати вместе с Ап.Григорьевым в конце 1847 года), именно чёрт является организующим мотивом. Все три стихотворения, входящие в цикл, представляют собою поэтический анализ сложного и странного ощущения душевной опустошённости - ощущения “чертовщины”, рождающей необычные видения и неожиданные сопоставления. В событийном плане здесь ничего не происходит, и предметом художественного отражения как раз становится это не происходящее ничего.

Первое стихотворение цикла посвящено осенней хандре: “Непогода - осень - куришь...”; во втором - явные приметы зимы (“печка”, “неотвязчивая вьюга разыгралася в трубе”); в третьем вообще нет примет какого-либо конкретного времени года - просто ненастье (“На дворе у нас ненастье, // На дворе гулять опасно...”). Это самое “ненастье” создаёт “двоякий недуг”: другая его сторона - соответствующая “ненастью” душевная неустроенность. Размышления лирического героя, соответственно “ненастью”, переносятся в замкнутое пространство, и внутри этого ограниченного пространства как раз и поселяется некий “чёрт”:

А теперь - зачем в углу том,
За широкою гардиной,
Вон, вон тот, что смотрит плутом,
С чёрной мордою козлиной?

“Чёрт” появляется в каждой из трёх частей цикла. В первой части он не персонифицирован: осмысляется лишь результат его “деятельности”:

Лезет в голову больную
Всё такая чертовщина!

Во второй - роль этого “чёрта” исполняет “кот-мурлыка”, появляющийся в первой строфе, которая к тому же повторяется и в конце:

Не ворчи, мой кот-мурлыка,
В неподвижном полусне;
Без тебя темно и дико
В нашей стороне.

В третьей части “чёрт” является уже со своей традиционной “чёрной мордою козлиной”. К тому же возникает и мотив “постоянного” появления этого существа:

Право, - скучно, грустно видеть
Каждый день одно и то же.

Перманентная “чертовщина” рождает весьма причудливые образы:

Точно в комнате соседней
Учат азбуке кого-то....

Эта “азбука” сопоставлена с фантасмагоричной, болезненной, трудно представимой картиной, опрокидывающей сами “азбучные” истины:

Или - кто их знает? где-то,
В кабинете или в зале,
С писком, визгом пляшут крысы
В худо запертом рояле.

Возникает некий перевёрнутый мир, в котором даже привычные поэтические ценности приобретают некий “обратный знак”. Вот обыкновенное лирическое сопоставление: я и она - и высокое чувство любви:

У соседа ненароком
Я сказал ей слова три
О прекрасном, о высоком -

и непривычный лирический “вывод”:

Скука хоть умри!

Эта пугающая “непривычность” как раз и создаёт особенную поэзию “хандры”, отличную от традиционных “песен любви” или “поэзии действительности”. Напротив, лирический герой Фета как раз и просит её увести его от “отстранённой” действительности: “...нет ли сказки, нет ли песни колыбельной?” А сами эти “песня” и “сказка” нужны как раз для того, чтобы уйти от привычных житейских отношений в какой-то иной, пусть и “пугающий”, мир. Впрочем, “испуг” в этом мире каким-то особым образом сопрягается с тою же “любовью”:

Чтобы песнию смягчалось
То, что в сказке растревожит;
Чтобы сердце хоть пугалось,
Коль любить оно не может.

В се три стихотворения раннего цикла, написанные, вероятно, в разное время, действительно очень едины и целостны по своему настроению и по генеральной идее. Их сближает именно хандра, чувство, особым образом организующее поэтический мир в его “перевёрнутом” обличье и одновременно вводящее возможность постигнуть те особенности “стихии чуждой, запредельной” людского бытия, отображение которых Фет очень рано осознал своей поэтической задачей. В конечном счёте эти фантасмагории “человеческого “я”” позволяют как-то отразить то, “что не выскажешь словами”.

В этом смысле поэтизация неуютного и одновременно притягательного чувства хандры была своеобразной поэтической “учёбой” Фета, необходимым этапом его художнического становления. Хандра, как поэзия “видений”, стала для него специфической школой словесного творчества. Но, собственно, эту поэзию “видений” можно реконструировать и без хандры... В такой реконструкции основа всего его поэтического новаторства.

Вяземский П.А. Стихотворения. Л., 1958. С. 231–232.

Там же. С. 232–233.

Вяземский П.А. Избранные стихотворения. М.–Л., 1935. С. 323–324, 369–376.

История Норвежской лесной кошки уходит в глубину веков. Это известно из первых описаний этих котов, которые встречаются еще в древних сказках, передаваемых из уст в уста. Первое письменное свидетельство тому появилось в детской книге в 1912 году, затем в автобиографии художника Олафа Галбранссона, где он использовал рисунок представителя этой породы, который был сделан еще в 1910 году.

Существуют различные теории происхождения Норвежской лесной кошки. Одной из них является следующая: викинги привезли длинношерстных котов из Турции, возможно с более далеких берегов. Затем эти кошки породнились с европейскими короткошерстными, в результате чего, как доказано, появился кот, у которого и строение тела, и структура шерсти были полностью приспособлены к местным условиям обитания и климату.

Со временем эти животные развивались и адаптировались к суровому и холодному климату северной Скандинавии. Все выше сказанное привело к тому, что выжили самые большие, мускулистые, сильные и здоровые представители популяции.

Жители Норвегии говорили, что эта порода возникла благодаря снегу, холоду, дождю, норвежским лесам, малонаселенным территориям, голоду и страху.

Хотя Норвежский лесной кот был диким, он все же искал свой путь к человеку. Люди называли его "гоблинкэт". Они говорили, что у этого кота огромные когти, которые ужасающе скрежетали, когда он подкрадывался к их жилищам. Некоторые думали, что гоблинкэт - это гибрид рыси с домашним котом, т.к. во-первых, у него уши с длинными кисточками, характерные для рыси; во-вторых, он выглядит мощнее, чем есть на самом деле. Это впечатление подкрепляется тем, как кот движется во время охоты. Даже домашние Норвежские лесные коты обладают способностью очень быстро как залезать на деревья, так и спускаться с них. Мощные, сильные конечности с сильными когтями помогают скогкэту прыгать с ветки на ветку или цепляться за каменистые выступы на скалистой поверхности. Подвижность (охота, игры) является неотъемлемой частью полноценной жизни Норвежского лесного кота.

Норвежские лесные коты, признанные дикими, но полезными животными, получили официальную защиту. В Норвегии в заповедниках лесники несли ответственность за этих представителей местной фауны и должны были отслеживать и пресекать браконьеров, которые отлавливали и вывозили этих кошек из страны.

Норвежские лесные коты начали исчезать как вид в результате скрещивания с европейскими короткошерстными. Для того чтобы избежать полного их исчезновения, люди занялись разведением этой породы в 30-х годах нашего века.

В 1938 году в Осло впервые участвовал в выставке кот, представитель породы "Норвежский лесной", где он был оценен экспертом из Дании - Кнудом Гансеном (Knud Hansen), который назвал его Национальным котом Норвегии. Затем разразилась II Мировая война. И только в 1963 году была образована Норвежская Национальная Ассоциация породистых кошек (the Norwegian National Association of Pedigree или Norske Rasekattklubbers Riksforbund (NRR)), а программа по сохранению национальной породы возобновились только в 1972 году. Заводчики, которые в 1938 году впервые представили эту породу и получили положительные отзывы о ней собрали вокруг себя единомышленников и продолжили разведение Норвежских лесных котов.

Год спустя в Норвегии признали эту породу, и был принят единый стандарт породы. Котам были выданы экспериментальные родословные, и в 1976 году в Норвегии насчитывалось около 100 зарегистрированных животных . В этом же году в Весбадене (Германия) состоялось ежегодное заседание FIFE, где порода "Норвежская лесная кошка " была признана как экспериментальная, и началось распространение данной породы по всему миру. Первая пара была продана в Швецию, а 29 ноября 1979 года первые "норвеги" прибыли в США. Это были кот Pans Tigris (коричневый тэбби, заводчик Else Nylund) и кошка Mjavo"s Sala Palmer (черная с белым, заводчик Solveig Stenersroad), купленные Шейлой Гира в питомник Мэйнкунов в штате Мичиган, США. Эти коты были зарегистрированы в Департаменте торговли Норвегии как экспортный товар. Все это время норвежские фелинологи с этой породой. И когда в Париже в 1977 году состоялось очередное заседание FIFE, Фредерик Нордан (президент NRR) и другие норвежские фелинологи продемонстрировали присутствующим большое количество фотоматериалов и родословных, свидетельствующих о наличии трех поколений котов данной породы. На этот раз они добились желаемого результата и порода "Норвежская лесная кошка " была официально признана. Класс новичков (т.е. котов не зарегистрированных в NRR и не имеющих полную родословную) был закрыт. Исключением являлась Финляндия, где класс новичков был открыт вплоть до 1992 года. Все Норвежские лесные коты, зарегистрированные в NRR произошли от диких котов, обитавших в лесах Норвегии, которые не подлежали вывозу за пределы страны.

Сегодня эта порода является одной из самых популярных в Скандинавии и распространяется по всему миру. На выставках кошек она всегда вызывает восхищение и интерес, ей предсказывают большое будущее.

Сегодня в различных фелинологических организациях мира существуют различные стандарты породы Норвежская лесная кошка . Только в Европе мы имеем 3 стандарта: FIFE, GCCF, WCF, а также организаций США - CFA и TICA. Когда мы пытаемся сравнить европейские стандарты и стандарты американских организаций, то мы видим что они отличаются по большому количеству аспектов. Возможно, это можно объяснить следующим образом. Когда вы создаете новый стандарт, вы пытаетесь сделать это в сравнении с тем, с чем вы уже знакомы. Когда создавался стандарт FIFE, фелинологи смотрели на стандарт персидского кота. По сравнению с ним Норвежский лесной кот был крупным, с длинным телом, большими, довольно высоко поставленными ушами, высокими ногами и т.д. Эти наблюдения дали основание для сегодняшнего стандарта. Несколькими годами позже первые "норвеги" прибыли в США. Американские фелинологи хотели, чтобы Норвежские лесные коты были признаны отдельной породой и поэтому требовалось создать стандарт, который бы сделал это возможным. Однако в США имелась подобная порода Мэйн-кун, в сравнении с которой Норвежский лесной кот выглядел как кот среднего размера, с телом умеренной длины и ушами среднего размера с довольно низким расположением.

Норвежские лесные коты - умные животные, очень привязанные к дому. Но все еще есть что-то дикое в их бдительном, настороженном и всевидящем взгляде, треугольной голове с прямым профилем, изящных ушах с длинными кисточками как у рыси - типичного жителя диких непроходимых лесов, теле - гибком и мускулистом, готовым встретиться с любой опасностью, стройных крепких ногах, благодаря которым эти животные способны передвигаться с большой скоростью и молниеносно взбираться на вершину самого высокого дерева; пушистом хвосте, триумфально развивающемся над всем и вся. Эти коты обладают одним свойством, приобретенным при жизни в дикой природе,- беспокойство при предчувствии появления чужого. И только тогда, когда они его увидят и поймут, что опасности нет, успокаиваются. Молодые скогкэты очень любят играть, но только тогда, когда им этого хочется. Также они любят, чтобы их приласкали, им необходимо ваше внимание, они плохо переносят длительное одиночество, но при этом остаются независимыми.

В настоящее время и в России есть два питомника Норвежских лесных кошек в клубе "Фелис" (г. Москва). Это - питомник "Томасина", Михайлов И.В. Его родоначальница - уже достаточно известная кошка Василиса - чемпионка Европы. И недавно организованный питомник "Викинг" (Приходько С.. Орлова Н.). Его родоначальником стал сын Василисы - Brisk Benjamin Thomasina, первый Норвежский лесной кот в СНГ, достигший звания кандидат во Всемирные чемпионы (WCF) и получивший положительные отзывы от экспертов и заводчиков Скандинавских стран.

Жители Норвегии очень гордятся своей национальной породой кошек. Многие заводчики могут бесконечно рассказывать о своих питомцах, с радостью делятся информацией, фотографиями. Им бы очень хотелось, чтобы этих удивительных и красивых кошек узнали, оценили по достоинству и полюбили и в России.

Пронеслась гроза седая,
Разлетевшись по лазури.
Только дышит зыбь морская,
Не опомнится от бури.

Спит, кидаясь, челн убогой,
Как больной от страшной мысли,
Лишь забытые тревогой
Складки паруса обвисли.

Освеженный лес прибрежный
Весь в росе, не шелохнется. -
Час спасенья, яркий, нежный,
Словно плачет и смеется.

"Вчера расстались мы с тобой…"

Вчера расстались мы с тобой.
Я был растерзан. - Подо мной
Морская бездна бушевала.
Волна кипела за волной
И, с грохотом о берег мой
Разбившись в брызги, убегала.

И новые росли во мгле,
Росли и небу и земле
Каким-то бешеным упреком;
Размыть уступы острых плит
и вечный раздробить гранит
Казалось вечным их уроком.

А ныне - как моя душа,
Волна светла, - и, чуть дыша,
Легла у ног скалы отвесной;
И, в лунный свет погружена,
В ней и земля отражена
И задрожал весь хор небесный.

Море и звезды

На море ночное мы оба глядели.
Под нами скала обрывалася бездной;
Вдали затихавшие волны белели,
А с неба отсталые тучки летели,
И ночь красотой одевалася звездной.

Любуясь раздольем движенья двойного,
Мечта позабыла мертвящую сушу,
И с моря ночного и с неба ночного,
Как будто из дальнего края родного,
Целебною силою веяло в душу.

Всю злобу земную, гнетущую, вскоре,
По-своему каждый, мы оба забыли,
Как будто меня убаюкало море,
Как будто твое утолилося горе,
Как будто бы звезды тебя победили.

"Качаяся, звезды мигали лучами…"

Качаяся, звезды мигали лучами
На темных зыбях Средиземного моря,
А мы любовались с тобою огнями,
Что мчались под нами, с небесными споря.

В каком-то забвеньи, немом и целебном,
Смотрел я в тот блеск, отдаваяся неге;
Казалось, рулем управляя волшебным,
Глубоко ты грудь мне взрезаешь в побеге.

И там, в глубине, молодая царица,
Бегут пред тобой светоносные пятна,
И этих несметных огней вереница
Одной лишь тебе и видна и понятна.

"Барашков буря шлет своих…"

Барашков буря шлет своих,
  Барашков белых в море,
Рядами ветер гонит их
  И хлещет на просторе.

Малютка, хоть твоя б одна
  Ладья спастись успела,
Пока всей хляби глубина,
  Чернея, не вскипела!

Как жаль тебя! Но об одном
  Подумать так обидно,
Что вот за мглою и дождем
  Тебя не станет видно.

Разные стихотворения

"Владычица Сиона, пред тобою…"

Владычица Сиона, пред тобою
Во мгле моя лампада зажжена.
Всё спит кругом, - душа моя полна
Молитвою и сладкой тишиною.

Ты мне близка… Покорною душою
Молюсь за ту, кем жизнь моя ясна.
Дай ей цвести, будь счастлива она -
С другим ли избранным, одна, или со мною.

О нет! Прости влиянию недуга!
Ты знаешь нас: нам суждено друг друга
Взаимными молитвами спасать.

Так дай же сил, простри святые руки,
Чтоб ярче мог в полночный час разлуки
Я пред тобой лампаду возжигать!

Мадонна

Я не ропщу на трудный путь земной,
Я буйного не слушаю невежды:
Моим ушам понятен звук иной,
И сердцу голос слышится надежды

С тех пор, как Санцио передо мной
Изобразил склоняющую вежды,
И этот лик, и этот взор святой,
Смиренные и легкие одежды,

И это лоно матери, и в нем
Младенца с ясным, радостным челом,
С улыбкою к Марии наклоненной.

О, как душа стихает вся до дна!
Как много со святого полотна
Ты шлешь, мой бог с пречистою Мадонной!

Ave Maria

Ave Maria - лампада тиха,
В сердце готовы четыре стиха:

Чистая дева, скорбящего мать,
Душу проникла твоя благодать.
Неба царица, не в блеске лучей,
В тихом предстань сновидении ей!

Ave Maria - лампада тиха,
Я прошептал все четыре стиха.

"Я знал ее малюткою кудрявой…"

Я знал ее малюткою кудрявой,
Голубоглазой девочкой; она
Казалась вся из резвости лукавой
И скромности румяной сложена.

И в те лета какой-то круг влеченья
Был у нее и звал ее ласкать;

И женского служения печать.

Я знал ее красавицей; горели
Ее глаза священной тишиной, -
Как светлый день, как ясный звук свирели,
Она неслась над грешною землей.

Я знал его - и как она любила,
Как искренно пред ним она цвела,
Как много слез она ему дарила,
Как много счастья в душу пролила!

Я видел час ее благословенья -
Детей в слезах покинувшую мать;
На ней лежал оттенок предпочтенья
И женского служения печать.

"Не ворчи, мой кот-мурлыка…"

Не ворчи, мой кот-мурлыка,
В неподвижном полусне:
Без тебя темно и дико
В нашей стороне;

Без тебя всё та же печка,
Те же окна, как вчера,
Те же двери, та же свечка,
И опять хандра…

Венеция ночью

Лунный свет сверкает ярко,
Осыпая мрамор плит;
Дремлет лев святого Марка,
И царица моя спит.

По каналам посребренным
Опрокинулись дворцы,
И блестят веслом бессонным
Запоздалые гребцы.

Звезд сияют мириады,
Чутко в воздухе ночном;
Осребренные громады
Вековым уснули сном.

"Полно спать: тебе две розы…"

Полно спать: тебе две розы
Я принес с рассветом дня.
Сквозь серебряные слезы
Ярче нега их огня.

Вешних дней минутны грозы,
Воздух чист, свежей листы…
И роняют тихо слезы
Ароматные цветы.

Колыбельная песня сердцу

Сердце - ты малютка!
Угомон возьми…
Хоть на миг рассудка
Голосу вонми.
Рад принять душою
Всю болезнь твою!
Спи, господь с тобою,
Баюшки-баю!

А не то другая
Нянюшка придет,
Сядет, молодая,
Песни запоет:
"Посмотри, родное,
На красу мою,
Да усни в покое…
Баюшки-баю!"

Что ж ты повернулось?
Прежней няни жаль?
Знать, опять проснулась
Старая печаль?
Знать, пуста скамейка,
Даром что пою?
Что ж она, злодейка?
Баюшки-баю!

Подожди, вот к лету
Станешь подрастать, -
Колыбельку эту
Надо променять.
Я кровать большую
Дам тебе свою
И свечу задую.
Баюшки-баю!

КАТЕГОРИИ

ПОПУЛЯРНЫЕ СТАТЬИ

© 2024 «kingad.ru» — УЗИ исследование органов человека